Про деток, от рождения до школы

Кому слушать,

Кому на ус мотать,

А кому горькую пить.

Роман великий в буквальном смысле слова, доподлинный шедевр от автора удостоенного Букеровской премии «Предчувствия конца». Казалось бы, прочел и не так много страниц - а будто прожил целую жизнь.

В Великобритании гремит новая книга Джулиана Барнса, посвященная Шостаковичу и его жизни в эпохи террора и оттепели. Но амбиции Барнса, конечно, выше, чем сочинение беллетризованной биографии великого композитора в год его юбилея. Барнс лишь играет в осведомленного биографа, и зыбкая почва советской истории, во многом состоящей из непроверенной информации и откровенного вранья, подходит для этого как нельзя лучше: правд много, выбирай любую, другой человек по определению - непостижимая тайна.

Тем более что случай Шостаковича - особенный: Барнс во многом опирается на скандальное «Свидетельство» Соломона Волкова, которому композитор свои мемуары то ли надиктовал, то ли надиктовал отчасти, а то ли вовсе не надиктовывал. Так или иначе, у автора есть лицензия художника на любые фантазии, и возможность залезть в голову придуманного им Шостаковича позволяет Барнсу написать то, что он хочет: величественное размышление о правилах выживания в тоталитарном обществе, о том, как делается искусство, и, конечно, о конформизме.

Барнс, влюбленный в русскую литературу, учивший язык и даже бывавший в СССР, проявляет впечатляющее владение контекстом. На уровне имен, фактов, топонимов - это необходимый минимум, - но не только: в понимании устройства быта, системы отношений, каких-то лингвистических особенностей. Барнс то и дело козыряет фразами вроде «рыбак рыбака видит издалека», «горбатого могила исправит» или «жизнь прожить - не поле перейти» («Живаго» он, конечно, читал внимательно). И когда герой начинает подверстывать к своим рассуждениям стихотворение Евтушенко про Галилея, в этом вдруг чудится не кропотливая подготовка британского интеллектуала, а какое-то совершенно аутентичное прекраснодушие советского интеллигента.

Не просто роман о музыке, но музыкальный роман. История изложена в трех частях, сливающихся, как трезвучие.

Гюстав Флобер умер на 59-м году жизни. В этом возрасте знаменитый писатель Джулиан Барнс, чьим божеством был и остается Флобер, написал роман о том, как Артур Конан Дойль расследует настоящее преступление. Барнсу исполнилось 70 - и он выпустил роман о Шостаковиче. Роман имеет мандельштамовское название - «Шум времени».

Барнс, неустанно возносящий хвалу не только Флоберу, но и русской литературе, намекает в названии сразу на три культурно-исторических уровня. Первый - сам Мандельштам, погибший в лагере через год после 1937-го, когда Шостакович балансировал на краю гибели. Второй - музыка Шостаковича, которую советские упыри обозвали «сумбуром», то есть шумом. Наконец, шум страшного XX века, из которого Шостакович извлекал музыку - и от которого, конечно, пытался бежать.

Роман обманчиво скромного объема… Барнс снова начал с чистого листа.

Барнс начал свою книгу попыткой некоего нестандартного строения - дал на первых страницах дайджест тем жизни Шостаковича, которые потом всплывают в подробном изложении. Это попытка построить книгу о композиторе именно музыкально, лейтмотивно. Один из таких мотивов - воспоминание о даче родителей Шостаковича, в которой были просторные комнаты, но маленькие окна: произошло как бы смешение двух мер, метров и сантиметров. Так и в позднейшей жизни композитора разворачивается эта тема: громадное дарование, втиснутое в оковы мелочной и враждебной опеки.

Посвящается Пат

Кому слушать,

Кому на ус мотать,

А кому горькую пить.


THE NOISE OF TIME

All rights reserved


Перевод с английского Елены Петровой

Роман великий в буквальном смысле слова, доподлинный шедевр от автора удостоенного Букеровской премии «Предчувствия конца». Казалось бы, прочел и не так много страниц – а будто прожил целую жизнь.

The Guardian

В Великобритании гремит новая книга Джулиана Барнса, посвященная Шостаковичу и его жизни в эпохи террора и оттепели. Но амбиции Барнса, конечно, выше, чем сочинение беллетризованной биографии великого композитора в год его юбилея. Барнс лишь играет в осведомленного биографа, и зыбкая почва советской истории, во многом состоящей из непроверенной информации и откровенного вранья, подходит для этого как нельзя лучше: правд много, выбирай любую, другой человек по определению – непостижимая тайна.

Тем более что случай Шостаковича – особенный: Барнс во многом опирается на скандальное «Свидетельство» Соломона Волкова, которому композитор свои мемуары то ли надиктовал, то ли надиктовал отчасти, а то ли вовсе не надиктовывал. Так или иначе, у автора есть лицензия художника на любые фантазии, и возможность залезть в голову придуманного им Шостаковича позволяет Барнсу написать то, что он хочет: величественное размышление о правилах выживания в тоталитарном обществе, о том, как делается искусство, и, конечно, о конформизме.

Барнс, влюбленный в русскую литературу, учивший язык и даже бывавший в СССР, проявляет впечатляющее владение контекстом. На уровне имен, фактов, топонимов – это необходимый минимум, – но не только: в понимании устройства быта, системы отношений, каких-то лингвистических особенностей. Барнс то и дело козыряет фразами вроде «рыбак рыбака видит издалека», «горбатого могила исправит» или «жизнь прожить – не поле перейти» («Живаго» он, конечно, читал внимательно). И когда герой начинает подверстывать к своим рассуждениям стихотворение Евтушенко про Галилея, в этом вдруг чудится не кропотливая подготовка британского интеллектуала, а какое-то совершенно аутентичное прекраснодушие советского интеллигента.

Станислав Зельвенский (Афиша Daily / Мозг)

Не просто роман о музыке, но музыкальный роман. История изложена в трех частях, сливающихся, как трезвучие.

The Times

Гюстав Флобер умер на 59-м году жизни. В этом возрасте знаменитый писатель Джулиан Барнс, чьим божеством был и остается Флобер, написал роман о том, как Артур Конан Дойль расследует настоящее преступление.

Барнсу исполнилось 70 – и он выпустил роман о Шостаковиче. Роман имеет мандельштамовское название – «Шум времени».

Барнс, неустанно возносящий хвалу не только Флоберу, но и русской литературе, намекает в названии сразу на три культурно-исторических уровня. Первый – сам Мандельштам, погибший в лагере через год после 1937-го, когда Шостакович балансировал на краю гибели. Второй – музыка Шостаковича, которую советские упыри обозвали «сумбуром», то есть шумом. Наконец, шум страшного XX века, из которого Шостакович извлекал музыку – и от которого, конечно, пытался бежать.

Кирилл Кобрин (bbcrussian.com / Книги Лондона)

Роман обманчиво скромного объема… Барнс снова начал с чистого листа.

The Daily Telegraph

Барнс начал свою книгу попыткой некоего нестандартного строения – дал на первых страницах дайджест тем жизни Шостаковича, которые потом всплывают в подробном изложении. Это попытка построить книгу о композиторе именно музыкально, лейтмотивно. Один из таких мотивов – воспоминание о даче родителей Шостаковича, в которой были просторные комнаты, но маленькие окна: произошло как бы смешение двух мер, метров и сантиметров. Так и в позднейшей жизни композитора разворачивается эта тема: громадное дарование, втиснутое в оковы мелочной и враждебной опеки.

И все-таки Барнс видит своего героя победителем. Сквозной афоризм проходит через книгу: история – это шепот музыки, который заглушает шум времени.

Борис Парамонов (Радио «Свобода»)

Безусловно один из лучших романов Барнса.

Sunday Times

Это отвечает не только моему эстетическому восприятию, но и моим интересам – дух книги лучше выражать посредством стиля, путем использования определенных оборотов речи, немного странных оборотов, которые подчас могут напоминать переводной текст. Именно это, по-моему, дает читателю чувство времени и места. Мне не хочется писать нечто вроде «он прошел по такой-то улице, свернул налево и увидел напротив знаменитую старую кондитерскую или что-то там еще». Я не создаю атмосферу времени и места таким образом. Уверен, что гораздо лучше делать это посредством прозы. Любой читатель способен понять, о чем идет речь, смысл совершенно ясен, однако формулировки чуть отличаются от привычных, и вы думаете: «Да, я сейчас в России». По крайней мере, я очень надеюсь, что вы это почувствуете.

Джулиан Барнс

В своем поколении писателей Барнс однозначно самый изящный стилист и самый непредсказуемый мастер всех мыслимых литературных форм.

The Scotsman

Дело было в разгар войны, на полустанке, плоском и пыльном, как бескрайняя равнина вокруг. Ленивый поезд два дня как отбыл из Москвы направлением на восток; оставалось еще двое-трое суток пути – в зависимости от наличия угля и от переброски войск. С рассветом вдоль состава уже двинулся какой-то мужичок: можно сказать, ополовиненный, на низкой тележке с деревянными колесами. Чтобы управлять этой приспособой, нужно было разворачивать, куда требовалось, передний край; а чтобы не соскальзывать, инвалид вставил в шлейки брюк веревку, пропущенную под рамой тележки. Кисти рук были обмотаны почерневшими тряпками, а кожа задубела, покуда он побирался на улицах и вокзалах.

Отец его прошел империалистическую. С благословения сельского батюшки отправился сражаться за царя и отечество. А когда вернулся, ни батюшки, ни царя уже не застал, да и отечества было не узнать.

Жена заголосила, увидев, что сделала война с ее мужем. Война-то была другая, да враги прежние, разве что имена поменялись, причем с двух сторон. А в остальном – на войне как на войне: молодых парней отправляли сперва под вражеский огонь, а потом к коновалам-хирургам. Ноги ему оттяпали в военно-полевом госпитале, среди бурелома. Все жертвы, как и в прошлую войну, оправдывались великой целью. Да только ему от этого не легче. Пусть другие языками чешут, а у него своя забота: день до вечера протянуть. Он превратился в спеца по выживанию. Ниже определенной черты такая судьба ждет всех мужиков: становиться спецами по выживанию.

На перрон сошла горстка пассажиров – глотнуть пыльного воздуха; остальные маячили за окнами вагонов. У поезда нищий обычно заводил разухабистую вагонную песню. Авось кто-нибудь да бросит копейку-другую в благодарность за развлечение, а кому не по нутру – тоже денежку дадут, лишь бы поскорей дальше проезжал. Иные исхитрялись монеты на ребро бросать, чтобы поглумиться, когда он, отталкиваясь кулаками от бетонной платформы, вдогонку пускался. Тогда другие пассажиры обычно аккуратнее подавали – кто из жалости, кто со стыда. Он видел только рукава, пальцы и мелочь, а слушать не слушал. Сам он был из тех, кто горькую пьет.

Двое попутчиков, ехавших в мягком вагоне, стояли у окна и гадали, где сейчас находятся и долго ли тут проторчат: пару минут, пару часов или же сутки. Никаких объявлений по трансляции не передавали, а интересоваться – себе дороже. Будь ты хоть трижды пассажир, а как станешь задавать вопросы о движении поездов – того и гляди примут за вредителя. Обоим было за тридцать – в таком возрасте уже крепко затвержены кое-какие уроки. Сухощавый, весь на нервах очкарик, из тех, которые слушают, обвешал себя чесночными дольками на нитках. Имени его попутчика история не сохранила; этот был из тех, которые на ус мотают.

К их вагону, дребезжа, близилась тележка с ополовиненным нищим. Тот горланил лихие куплеты про деревенские непотребства. Остановившись под окном, жестами попросил подать на пропитание. В ответ очкарик поднял перед собой бутылку водки. Из вежливости уточнить решил. Только слыханное ли дело, чтобы нищий выпить отказался? Не прошло и минуты, как те двое спустились к нему на перрон.

То бишь выдалась возможность сообразить на троих. Очкарик по-прежнему держал бутылку, а его спутник три стакана вынес. Налили, да как-то не поровну; пассажиры нагнулись и произнесли, как положено, «будем здоровы». Чокнулись; нервный худеряга склонил голову набок, отчего в стеклах очков на миг полыхнуло восходящее солнце, и что-то прошептал; другой хохотнул. Выпили до дна. Нищий тут же протянул свой стакан, требуя повторить. Собутыльники плеснули ему остатки, потом забрали стаканы и к себе в вагон поднялись. Блаженствуя от тепла, что растекалось по увечному телу, инвалид покатил к следующей кучке пассажиров. К тому времени, когда двое попутчиков обосновались в купе, тот, который услыхал, почти забыл, что сам же и сказал. А тот, который запомнил, только-только стал на ус мотать.

Часть первая
На лестничной площадке

О н твердо знал одно: сейчас настали худшие времена.


Битых три часа он томился у лифта. Курил уже пятую папиросу, а мысли блуждали.


Лица, имена, воспоминания. Торфяной брикет – тяжестью на ладони. Над головой бьют крыльями шведские водоплавающие птицы. Подсолнухи, целые поля. Аромат одеколона «Гвоздика». Теплый, сладковатый запах Ниты, уходящей с теннисного корта. Лоб, мокрый от пота, стекающего с мыска волос. Лица, имена.


А еще имена и лица тех, кого уже нет.


Ничто не мешало ему принести из квартиры стул. Но нервы так или иначе не дали бы усидеть на месте. Да и картина была бы довольно вызывающая: человек расположился на стуле в ожидании лифта.


Гром грянул нежданно-негаданно, однако была в этом своя логика. В жизни всегда так. Взять хотя бы влечение к женщине. Накатывает нежданно-негаданно, хотя вполне логично.


Он постарался сосредоточить все мысли на Ните, но они, шумные и назойливые, как мясные мухи, не поддавались. Пикировали, само собой разумеется, на Таню. Потом, жужжа, уносились к той девице, Розалии. Краснел ли он, вспоминая о ней, или же втайне гордился своей шальной выходкой?


Покровительство маршала – оно ведь тоже оказалось неожиданным и вместе с тем вполне логичным. А судьба самого маршала?


Добродушное, бородатое лицо Юргенсена – и тут же воспоминание о суровых, неумолимых маминых пальцах на запястье. И отец, милейший, обаятельный, скромный отец, который стоит у пианино и поет «Отцвели уж давно хризантемы в саду».


В голове – какофония звуков. Отцовский голос; вальсы и польки, сопровождавшие ухаживание за Нитой; четыре фа-диезных вопля заводской сирены; лай бродячих собак, заглушающий робкого фаготиста; разгул ударных и медных духовых под бронированной правительственной ложей.


Эти шумы прервал один, вполне реальный: внезапный механический рык и скрежет лифта. Дернулась нога, опрокинув стоявший рядом чемоданчик. Память вдруг улетучилась, а ее место заполонил страх. Но лифт остановился со щелчком где-то ниже, и умственные способности восстановились. Подняв чемоданчик, он ощутил, как внутри мягко сдвинулось содержимое. Отчего мысли тут же метнулись к истории с пижамой Прокофьева.


Нет, не как мясные мухи. Скорее как комары, что роились в Анапе. Облепляли все тело, пили кровь.


Стоя на лестничной площадке, он думал, что властен над своими мыслями. Но позже, в ночном одиночестве, ему показалось, что мысли сами забрали над ним всю власть. И от судеб защиты нет, как сказано у поэта. И от мыслей тоже защиты нет.


Он вспомнил, как мучился от боли в ночь перед операцией аппендицита. Двадцать два раза начиналась рвота; на сестру милосердия обрушились все известные ему бранные слова, а под конец он стал просить знакомого, чтобы тот привел милиционера, способного единым махом положить конец всем мучениям. Пусть с порога меня пристрелит, молил он. Но приятель отказал ему в избавлении.


Сейчас ни приятель, ни милиционер уже не требуются. Доброхотов и так предостаточно.


Если быть точным, заговорил он со своими мыслями, все это началось утром двадцать восьмого января тридцать шестого года на железнодорожной станции в Архангельске. Нет, откликнулись мысли, ничто не начинается таким манером, в конкретный день, в конкретном месте. Начиналось все в разных местах, в разное время, причем зачастую еще до твоего появления на свет, в чужих землях и в чужих умах.


А единожды начавшись, все идет заведенным порядком – и в других землях, и других умах.


Его собственный ум сейчас занимало курево: «Беломор», «Казбек», «Герцеговина Флор». Некто потрошит папиросы, чтобы набить трубку, оставляя на письменном столе россыпь картонных трубочек и клочков бумаги.


Можно ли на нынешней стадии, хотя и запоздало, все поменять, исправить, вернуть на место? Ответ он знал – как сказал доктор на просьбу приставить нос: «Оно, конечно, приставить можно; но я вас уверяю, что это для вас хуже».


Потом на ум пришел Закревский, и сам Большой дом, и кто в нем сменит Закревского. Свято место пусто не бывает. Так уж устроен этот мир, что Закревских в нем – пруд пруди. Вот когда будет построен рай, а уйдет на это почти ровным счетом двести миллиардов лет, нужда в таких Закревских отпадет.


Бывает, что происходящее оказывается за гранью понимания.

Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда, как сказал градоначальник при виде жирафы. Ан нет: и может быть, и бывает.


Судьба. Этим величественным словом просто-напросто обозначается нечто такое, против чего ты бессилен. Когда жизнь объявляет: «А посему…», ты согласно киваешь, полагая, что с тобой говорит судьба. А посему: назначено ему было зваться Дмитрием Дмитриевичем. И ничего не попишешь. Крестины свои он, естественно, не запомнил, но никогда не сомневался в правдивости семейного предания. Домашние собрались в отцовском кабинете вокруг переносной купели. Прибыл батюшка, спросил родителей, какое они выбрали имя для младенца. Ярослав, отвечали они. Ярослав? Батюшка поморщился. Сказал, что имя чересчур заковыристое. Добавил, что ребенка с таким именем в школе задразнят и заклюют; нет-нет, Ярославом наречь никак не возможно. Отца с матерью озадачил такой неприкрытый отпор, но обижать никого не хотелось. А вы какое имя предлагаете? – спросили они. Да попроще, ответствовал батюшка. К примеру, Дмитрий. Отец указал, что Дмитрием уже зовут его самого и что «Ярослав Дмитриевич» куда приятней для слуха, нежели «Дмитрий Дмитриевич». Но священник – ни в какую. А посему в мир вошел Дмитрий Дмитриевич.


Да и что в имени? Родился он в Санкт-Петербурге, рос в Петрограде, а вырос в Ленинграде. Или в Санкт-Ленинбурге, как говаривал сам. Так ли уж важно имя?


Ему исполнился тридцать один год. В нескольких метрах от него в квартире спит жена Нита, рядом с нею – Галина, их годовалая дочка. Галя. За последнее время жизнь его, похоже, обрела устойчивость. Эту сторону вещей он как-то не характеризовал напрямую. Ему не чужды сильные эмоции, но выражать их почему-то не получается. Даже на футболе он, в отличие от других болельщиков, почти никогда не горланит, не бузит; его устраивает вполголоса отмечать мастерство – или бездарность – конкретного игрока. Некоторые усматривают в этом типичную чопорность застегнутого на все пуговицы ленинградца, но сам-то он знает, что за этим (или под этим) таятся застенчивость и тревога. Правда, с женщинами он пытается отбросить застенчивость и мечется от нелепой восторженности к отчаянной неуверенности. Как будто невпопад переключает метроном.

И все равно жизнь его в итоге обрела некоторую упорядоченность, а вместе с нею – верный ритм. Правда, сейчас опять вернулась неопределенность. Неопределенность – это эвфемизм, если не хуже.


Стоящий у ноги чемоданчик с самым необходимым напомнил о несостоявшемся уходе из дома. В каком же возрасте это было? Лет в семь-восемь, наверное. А чемоданчик он в тот раз прихватил? Нет, вряд ли – мама бы не позволила. Дело было летом в Ириновке, где отец служил на руководящей должности. А Юргенсен нанялся разнорабочим к ним в дачную усадьбу. Мастерил, чинил, с любым делом справлялся так, что даже ребенку любо-дорого было смотреть. Никогда не поучал, а всего лишь показывал, как из деревяшки получается хоть сабля, хоть свистулька. А однажды принес ему свежий торфяной брикет и дал понюхать.

К Юргенсену он тянулся всей душой. Говорил, обижаясь на кого-нибудь из домашних (а такое случалось нередко): «Ну и ладно, уйду от вас к Юргенсену». Как-то раз, утром, еще не встав с постели, он уже высказал вслух эту угрозу, а может, обещание. Мать не заставила его повторять дважды. Одевайся, приказала она, я тебя отведу. Он не спасовал (нет, собрать вещи не удалось); Софья Васильевна крепко сжала ему запястье и повела через луг в направлении избушки Юргенсена. Поначалу, беспечно вышагивая рядом с мамой, он хорохорился. Но вскоре уже плелся нога за ногу; запястье, а после и ладошка стали высвобождаться из материнских тисков. В ту пору ему казалось, что это он вырывается, но теперь стало ясно: мать сама постепенно его отпускала, палец за пальцем, пока не освободила полностью. Освободила не для того, чтобы он ушел к Юргенсену, а чтобы разревелся и бросился назад, к дому.


Руки: одни выскальзывают, другие жадно тянутся. В детстве он боялся мертвецов: вдруг они поднимутся из могил и утянут его в холодный, черный мрак, где глаза и рот забьются землей. Этот страх мало-помалу отступил, потому что руки живых оказались еще страшнее. Петроградские проститутки не считались с его юностью и неискушенностью. Чем труднее времена, тем настырней руки. Так и норовят схватить тебя за причинное место, отобрать еду, лишить друзей, родных, средств к существованию, а то и самой жизни. Почти так же сильно, как проституток, он боялся дворников. И тех – как их ни называй, – кто служит в органах.


Но есть и страх противоположного свойства: страх отпустить руку, которая тебя защищает.


Маршал Тухачевский его защищал. Не один год. Вплоть до того дня, когда – у него на глазах – с маршальского мыска по лбу заструился пот. Эти струйки обмахивал и промокал белоснежный носовой платок, и стало ясно: защита кончилась.


Более разносторонних людей, чем маршал, он не припоминал. Тухачевского, знаменитого на всю страну военного теоретика, в газетах величали Красным Наполеоном. Ко всему прочему маршал любил музыку и своими руками изготавливал скрипки, обладал восприимчивым, пытливым умом, охотно рассуждал о литературе. На протяжении десяти лет их знакомства маршал в своем френче то и дело мелькал на улицах Москвы и Ленинграда после наступления темноты: не забывая ни о долге, ни о радостях жизни, успешно совмещал политику и приятное времяпрепровождение, беседовал и спорил, выпивал и закусывал, не скрывал своей слабости к балеринам. Рассказывал, что французы в свое время открыли ему секрет: как пить шампанское, не пьянея.

Перенять этот светский лоск ему не удалось. Самоуверенности не хватало; да и особого желания, как видно, не было. Он не разбирался в тонких деликатесах, быстро хмелел. В студенческие годы, когда все подвергалось переоценке и переработке, а партия еще не забрала полную государственную власть, он, как и большинство студентов, строил из себя философа, не имея на то никаких оснований. Пересмотру неизбежно подвергался и вопрос отношения полов: коль скоро устарелые взгляды были отброшены раз и навсегда, кто-нибудь при каждом удобном случае ссылался на теорию «стакана воды». Интимная близость, вещали молодые умники, подобна стакану воды: чтобы утолить жажду, достаточно выпить воды, а чтобы утолить влечение, достаточно совершить половой акт. В целом такая система не вызывала у него возражений, хотя с необходимостью предполагала ответное желание со стороны девушек. У одних желание возникало, у других нет. Но эта аналогия действовала только в определенных пределах. Стакан воды не доставал до сердца.

А кроме всего прочего, тогда в его жизни еще не появилась Таня.


Когда он ребенком в очередной раз заявлял о своем намерении уйти жить к Юргенсену, родители, по всей видимости, усматривали в этом бунт против жестких рамок семьи, а возможно, даже самого детства.

Теперь, по зрелом размышлении, ему видится другое. Их дачу в Ириновке отличало нечто странное – нечто глубинно неправильное. Как любой ребенок, он ни о чем таком не подозревал, пока ему не объяснили. Только из насмешливых разговоров взрослых он понял, что в этом доме нарушены все пропорции. Помещения огромные, а окна маленькие. На комнату площадью, допустим, в пятьдесят квадратных метров могло приходиться одно-единственное оконце, да и то крошечное. Взрослые считали, что строители дали маху – перепутали метры с сантиметрами. А в результате получился дом, наводивший на ребенка ужас. Как будто эту дачу нарочно придумали для самых жутких снов. Возможно, потому его и тянуло унести оттуда ноги.


Забирали всегда по ночам. А посему, чтобы его не выволокли из квартиры в одной пижаме и не заставили одеваться под презрительно-равнодушным взглядом сотрудника органов, он решил, что будет ложиться спать одетым, поверх одеяла, заранее поставив у кровати собранный чемоданчик. Сна не было; ворочаясь в постели, он рисовал себе самое худшее, что только можно представить. Его тревога передавалась Ните, которая тоже мучилась бессонницей. Оба лежали и притворялись; каждый делал вид, что страх другого не имеет ни звука, ни запаха. А днем его преследовал другой кошмар: вдруг НКВД заберет Галю и определит ее – это в лучшем случае – в детдом для детей врагов народа. Где ей дадут новое имя и новую биографию, вырастят ее образцовым советским человеком, маленьким подсолнухом, который будет поворачиваться вслед за великим солнцем по имени Сталин. Чем маяться от неизбежной бессонницы, лучше ожидать лифта на лестничной площадке. Нита требовала, чтобы все ночи, каждая из которых могла оказаться для них последней, они проводили вместе. Однако это был тот редкий случай, когда в споре он настоял на своем.

Серия: "Большой роман"

Впервые на русском - новейшее сочинение лауреата Букеровской премии Джулиана Барнса, автора таких международных бестселлеров, как "Англия, Англия", "Попугай Флобера", "Любовь и так далее", "Предчувствие конца" и многих других. На этот раз "однозначно самый изящный стилист и самый непредсказуемый мастер всех мыслимых литературныхформ" обращается к жизни Дмитрия Шостаковича, причем в юбилейный год: в сентябре 2016-го весь мир будет отмечать 110 лет со дня рождения великого русского композитора. Впрочем, написание беллетризованной биографии волнует Барнса меньше всего, и метит он гораздо выше: имея как художник лицензию на любые фантазии, влюбленный в русскую литературу и отлично владея контекстом, он выстраивает свое сооружение на зыбкой почве советской истории, полной умолчания и полуправд…

Издательство: "Азбука" (2016)

Формат: 105x205, 288 стр.

Гражданство:
Род деятельности:

прозаик, эссеист

Годы творчества:
Жанр:
Дебют:

Метроленд

Произведения на сайте Lib.ru
JulianBarnes.com

Джу́лиан Па́трик Барнс ( Julian Patrick Barnes , р. ) - известный английский писатель, эссеист, литературный критик. Видный представитель литературы .

Биография

Джулиан Патрик Барнс родился в городе в центре . Окончил , специализируясь на современных западноевропейских языках. В молодости выпускал детективы под псевдонимом Дэн Кавана, затем - после ряда публикаций в литературных альманахах - напечатал свой первый роман «Метроленд», удостоенный премии , о судьбе поколения бунтарей и нигилистов . Роман «История мира в 10 ½ главах» () явился настоящим событием в искусстве: автор, умело балансируя на грани воинствующего атеизма и мистического религиозного верования, смело интерпретировал историю Ноева ковчега в нескольких миниатюрах на морскую тематику. Многочисленные философские вопросы, поставленные Барнсом, до сих пор будоражат умы читателей. Роман «Англия, Англия» содержит размышления Барнса о фиктивном ходе современной общественной жизни, о стремлении заменить суровое настоящее более удобным в быту суррогатом.

Барнс умело пишет и новеллы о любви, некоторые считают их чересчур циничными, однако сквозь маску мелочности проглядывает искреннее стремление автора глубинно взглянуть на вопросы человеческих взаимоотношений. Знаменитыми стали романы «До того, как она встретила меня», «Любовь и так далее». Книга «Попугай Флобера» явилась чрезвычайно занимательным исследованием роли автора в творческом процессе.

Барнс трижды попадал в шорт-лист , однако пока так и не стал её обладателем. Примечательно, что российские издательства уже не первый год ошибочно представляют Барнса как лауреата этой премии. Последний раз Барнс боролся за Букеровскую премию в : в конкурсе участвовал роман «Артур и Джордж». Английские букмекеры отдавали предпочтение Барнсу, однако стать победителем ему было не суждено.

Джулиан Барнс стал героем книги «Дневник Бриджет Джонс», где он был представлен рафинированным интеллектуалом, холодно возвышающимся над ординарностью.

Женат на своём литературном агенте , с которой они живут в Северном .

Библиография

Романы и рассказы
  • Метроленд / Metroland ( , рус. перевод )
  • До того, как она встретила меня / Before She Met Me ()
  • Попугай Флобера / Flaubert’s Parrot ( , рус. перевод )
  • Глядя на солнце / Staring at the Sun ( , рус. перевод )
  • История мира в 10½ главах / A History of the World in 10½ Chapters ( , рус. перевод )
  • Как всё было / Talking it Over ( , рус. перевод )
  • Дикобраз / The Porcupine ( , рус. перевод )
  • По ту сторону Ла-Манша / Cross Channel
  • Англия, Англия / England, England ( , рус. перевод )
  • Любовь и так далее / Love, Etc. ( , рус. перевод )
  • Лимонный стол / The Lemon Table ( , рус. перевод ) (рассказы)
  • Артур и Джордж / Arthur & George ( , рус. перевод )
  • Нечего бояться / Nothing to Be Frightened Of (мемуары) ()

Под псевдонимом Дэн Кавана:

  • Даффи влип / Duffy ( , рус. перевод )
  • / Fiddle City ()
  • / Putting the Boot In ()
  • / Going to the Dogs ()
Документальная проза
  • Письма из Лондона / Letters from London ()
  • Хочу заявить / Something to Declare ()
  • Педант на кухне / The Pedant in the Kitchen ()

Ссылки

  • Официальный сайт Джулиана Барнса (англ.)
  • Официальный сайт Дэна Кавана (англ.)
  • Джулиан Барнс (англ.) на сайте www.contemporarywriters.com

Другие книги схожей тематики:

    Автор Книга Описание Год Цена Тип книги
    Осип Мандельштам Осип Мандельштам (1891-1938) - одна из ключевых фигур русской культуры XX века, ее совершенно особый и самобытный поэтический голос. "В ремесле словесном я ценю только дикое мясо, только сумасшедший… - @Вагриус, @(формат: 60x100/16, 304 стр.) @Литературные мемуары @ @ 2002
    450 бумажная книга
    Джулиан Барнс «Шум времени» - новейшее сочинение прославленного Джулиана Барнса, лауреата Букеровской премии, одного из самых ярких и оригинальных прозаиков современной Британии, автора таких международных… - @ @(формат: 115x180мм, 256 стр.) @The Big Book @ @ 2017
    53 бумажная книга
    Осип Эмильевич Мандельштам Осип Мандельштам (1891–1938) - одна из ключевых фигур русской культуры XX века, ее совершенно особый и самобытный поэтический голос. «В ремесле словесном я ценю только дикое мясо, только сумасшедший… - @Книга по Требованию, @ @- @ @ 2011
    2003 бумажная книга
    Осип Мандельштам В сборник известного советского поэта О. Мандельштама включены стихи разных лет, напечатанные в Большой серии «Библиотека поэта», а также стихотворения, не публиковавшиеся при его жизни. Как прозаик… - @Восточно-Сибирское книжное издательство, @(формат: 84x108/32, 304 стр.) @ @ @ 1991
    180 бумажная книга
    Осип Мандельштам Издание содержит автобиографическую повесть «Шум времени» гениального русского поэта Осипа Эмильевича Мандельштама. Проза Осипа Мандельштама относится к вершинам русской изящной словесности… - @ИДДК, @(формат: 84x108/32, 304 стр.) @Аудиобиблиотека школьника @ аудиокнига @ можно скачать 2006
    62 аудиокнига
    Осип Мандельштам Осип Мандельштам - одна из ключевых фигур русской культуры XX века, ее совершенно особый и самобытный поэтический голос. "В ремесле словесном я ценю только дикое мясо, только сумасшедший нарост", … - @Азбука-Аттикус, @(формат: 76x100/32, 384 стр.) @Азбука-классика (pocket-book) @ @ 2012
    109 бумажная книга
    Мандельштам Осип Эмильевич Осип Мандельштам (1891-1938) - одна из ключевых фигур русской культуры XX века, ее совершенно особый и самобытный поэтический голос. "В ремесле словесном я ценю только дикое мясо, только сумасшедший… - @ПРОЗАиК, @(формат: 60x100/16, 304 стр.) @ @ @ 2016
    603 бумажная книга
    Мандельштам О. Осип Мандельштам (1891–1938) – одна из ключевых фигур русской культуры XX века, ее совершенно особый и самобытный поэтический голос. "В ремесле словесном я ценю только дикое мясо, только сумасшедший… - @ПрозаиК, @(формат: 60x100/16, 304 стр.) @Федеральная целевая программа"Культура России" @ @ 2016
    567 бумажная книга
    Мандельштам Осип Эмильевич Осип Мандельштам - одна из ключевых фигур русской культуры XX века, ее совершенно особый и самобытный поэтический голос. `В ремесле словесном я ценю только дикое мясо, только сумасшедший нарост`, … - @АЗБУКА, @(формат: 76x100/32, 384 стр.) @Азбука-Классика @ @ 2012
    48 бумажная книга
    Осип Эмильевич Мандельштам Осип Мандельштам (1891 1938) одна из ключевых фигур русской культуры XX века, ее совершенно особый и самобытный поэтический голос. В ремесле словесном я ценю только дикое мясо, только сумасшедший… - @Книга по Требованию, @(формат: 76x100/32, 384 стр.) @ @ @ 2011
    2252 бумажная книга
    Барнс Дж. 171;Не просто роман о музыке, но музыкальный роман. История изложена в трех частях, сливающихся, как трезвучие 187; (The Times). 171;Шум времени 187;- новейшее сочинение прославленного… - @Азбука, @(формат: 76x100/32, 384 стр.) @The Big Book (мягкая обложка) @ @ Физическая энциклопедия

    The Sound and the Fury

    Шум, беспорядочные колебания различной физической природы, отличающиеся сложностью временной и спектральной структуры. В быту под Ш. понимают разного рода нежелательные акустические помехи при восприятии речи, музыки, а также любые звуки,… …

    ШУМ - ШУМ, неправильный (апериодический) звук, состоящий из большого числа простых тонов различной высоты и силы. Его главное отличие от музыкального звука состоит в том, что между колебаниями отдельных тонов не существует правильной числовой связи и… … Большая медицинская энциклопедия

    ШУМ - беспорядочные колебания различной физической природы, отличающиеся сложностью временных и спектральных характеристик. Ш. один из факторов физического загрязнения окружающей среды. В зависимости от источника Ш. подразделяют на механический,… … Российская энциклопедия по охране труда

    Шум колеблющийся - – непостоянный шум, уровень звука которого непрерывно изменяется во времени. [ГОСТ 23337 78] Рубрика термина: Шум Рубрики энциклопедии: Абразивное оборудование, Абразивы, Автодороги, Автотехника …

    Шум постоянный - – шум, уровень звука которого изменяется во времени не более чем на 5 дБА при измерениях на временной характеристике “медленно” шумомера. [ГОСТ 23337 78] Рубрика термина: Шум Рубрики энциклопедии: Абразивное оборудование,… … Энциклопедия терминов, определений и пояснений строительных материалов

    Роман Уильяма Фолкнера (1929), одно из самых сложных и трагических произведений европейского модернизма. Роман поделен на четыре части первая, третья и четвертая описывают три дня перед пасхой 1928 г., вторая часть день из 1910 г. Первая часть… … Энциклопедия культурологии

    I беспорядочное сочетание различных по силе и частоте звуков; может оказывать неблагоприятное воздействие на организм. Источником Ш. является любой процесс, вызывающий местное изменение давления или механические колебания в твердых, жидких и… … Медицинская энциклопедия

    I беспорядочные колебания различной физической природы, отличающиеся сложностью временной и спектральной структуры. В быту под Ш. понимают разного рода нежелательные акустические помехи при восприятии речи, музыки, а также любые звуки,… … Большая советская энциклопедия

    Двумерный срез трёхмерной разновидности шума Перлина. Perlin noise (Шум Перлина, также иногда Классический шум Перлина) математический алгоритм по генерированию процедурной текстуры псевдо случайным методом. Используется в компьютерной графике… … Википедия

    Джулиан Барнс

    Шум времени

    Посвящается Пат

    Кому слушать,

    Кому на ус мотать,

    А кому горькую пить.

    THE NOISE OF TIME

    All rights reserved


    Перевод с английского Елены Петровой

    Роман великий в буквальном смысле слова, доподлинный шедевр от автора удостоенного Букеровской премии «Предчувствия конца». Казалось бы, прочел и не так много страниц – а будто прожил целую жизнь.

    The Guardian

    В Великобритании гремит новая книга Джулиана Барнса, посвященная Шостаковичу и его жизни в эпохи террора и оттепели. Но амбиции Барнса, конечно, выше, чем сочинение беллетризованной биографии великого композитора в год его юбилея. Барнс лишь играет в осведомленного биографа, и зыбкая почва советской истории, во многом состоящей из непроверенной информации и откровенного вранья, подходит для этого как нельзя лучше: правд много, выбирай любую, другой человек по определению – непостижимая тайна.

    Тем более что случай Шостаковича – особенный: Барнс во многом опирается на скандальное «Свидетельство» Соломона Волкова, которому композитор свои мемуары то ли надиктовал, то ли надиктовал отчасти, а то ли вовсе не надиктовывал. Так или иначе, у автора есть лицензия художника на любые фантазии, и возможность залезть в голову придуманного им Шостаковича позволяет Барнсу написать то, что он хочет: величественное размышление о правилах выживания в тоталитарном обществе, о том, как делается искусство, и, конечно, о конформизме.

    Барнс, влюбленный в русскую литературу, учивший язык и даже бывавший в СССР, проявляет впечатляющее владение контекстом. На уровне имен, фактов, топонимов – это необходимый минимум, – но не только: в понимании устройства быта, системы отношений, каких-то лингвистических особенностей. Барнс то и дело козыряет фразами вроде «рыбак рыбака видит издалека», «горбатого могила исправит» или «жизнь прожить – не поле перейти» («Живаго» он, конечно, читал внимательно). И когда герой начинает подверстывать к своим рассуждениям стихотворение Евтушенко про Галилея, в этом вдруг чудится не кропотливая подготовка британского интеллектуала, а какое-то совершенно аутентичное прекраснодушие советского интеллигента.

    Станислав Зельвенский (Афиша Daily / Мозг)

    Не просто роман о музыке, но музыкальный роман. История изложена в трех частях, сливающихся, как трезвучие.

    The Times

    Гюстав Флобер умер на 59-м году жизни. В этом возрасте знаменитый писатель Джулиан Барнс, чьим божеством был и остается Флобер, написал роман о том, как Артур Конан Дойль расследует настоящее преступление. Барнсу исполнилось 70 – и он выпустил роман о Шостаковиче. Роман имеет мандельштамовское название – «Шум времени».

    Барнс, неустанно возносящий хвалу не только Флоберу, но и русской литературе, намекает в названии сразу на три культурно-исторических уровня. Первый – сам Мандельштам, погибший в лагере через год после 1937-го, когда Шостакович балансировал на краю гибели. Второй – музыка Шостаковича, которую советские упыри обозвали «сумбуром», то есть шумом. Наконец, шум страшного XX века, из которого Шостакович извлекал музыку – и от которого, конечно, пытался бежать.

    Кирилл Кобрин (bbcrussian.com / Книги Лондона)

    Роман обманчиво скромного объема… Барнс снова начал с чистого листа.

    The Daily Telegraph

    Барнс начал свою книгу попыткой некоего нестандартного строения – дал на первых страницах дайджест тем жизни Шостаковича, которые потом всплывают в подробном изложении. Это попытка построить книгу о композиторе именно музыкально, лейтмотивно. Один из таких мотивов – воспоминание о даче родителей Шостаковича, в которой были просторные комнаты, но маленькие окна: произошло как бы смешение двух мер, метров и сантиметров. Так и в позднейшей жизни композитора разворачивается эта тема: громадное дарование, втиснутое в оковы мелочной и враждебной опеки.

    И все-таки Барнс видит своего героя победителем. Сквозной афоризм проходит через книгу: история – это шепот музыки, который заглушает шум времени.

    Борис Парамонов (Радио «Свобода»)

    Безусловно один из лучших романов Барнса.

    Sunday Times

    Это отвечает не только моему эстетическому восприятию, но и моим интересам – дух книги лучше выражать посредством стиля, путем использования определенных оборотов речи, немного странных оборотов, которые подчас могут напоминать переводной текст. Именно это, по-моему, дает читателю чувство времени и места. Мне не хочется писать нечто вроде «он прошел по такой-то улице, свернул налево и увидел напротив знаменитую старую кондитерскую или что-то там еще». Я не создаю атмосферу времени и места таким образом. Уверен, что гораздо лучше делать это посредством прозы. Любой читатель способен понять, о чем идет речь, смысл совершенно ясен, однако формулировки чуть отличаются от привычных, и вы думаете: «Да, я сейчас в России». По крайней мере, я очень надеюсь, что вы это почувствуете.

    Джулиан Барнс

    В своем поколении писателей Барнс однозначно самый изящный стилист и самый непредсказуемый мастер всех мыслимых литературных форм.

    The Scotsman

    Дело было в разгар войны, на полустанке, плоском и пыльном, как бескрайняя равнина вокруг. Ленивый поезд два дня как отбыл из Москвы направлением на восток; оставалось еще двое-трое суток пути – в зависимости от наличия угля и от переброски войск. С рассветом вдоль состава уже двинулся какой-то мужичок: можно сказать, ополовиненный, на низкой тележке с деревянными колесами. Чтобы управлять этой приспособой, нужно было разворачивать, куда требовалось, передний край; а чтобы не соскальзывать, инвалид вставил в шлейки брюк веревку, пропущенную под рамой тележки. Кисти рук были обмотаны почерневшими тряпками, а кожа задубела, покуда он побирался на улицах и вокзалах.

    Отец его прошел империалистическую. С благословения сельского батюшки отправился сражаться за царя и отечество. А когда вернулся, ни батюшки, ни царя уже не застал, да и отечества было не узнать.

    Жена заголосила, увидев, что сделала война с ее мужем. Война-то была другая, да враги прежние, разве что имена поменялись, причем с двух сторон. А в остальном – на войне как на войне: молодых парней отправляли сперва под вражеский огонь, а потом к коновалам-хирургам. Ноги ему оттяпали в военно-полевом госпитале, среди бурелома. Все жертвы, как и в прошлую войну, оправдывались великой целью. Да только ему от этого не легче. Пусть другие языками чешут, а у него своя забота: день до вечера протянуть. Он превратился в спеца по выживанию. Ниже определенной черты такая судьба ждет всех мужиков: становиться спецами по выживанию.

    На перрон сошла горстка пассажиров – глотнуть пыльного воздуха; остальные маячили за окнами вагонов. У поезда нищий обычно заводил разухабистую вагонную песню. Авось кто-нибудь да бросит копейку-другую в благодарность за развлечение, а кому не по нутру – тоже денежку дадут, лишь бы поскорей дальше проезжал. Иные исхитрялись монеты на ребро бросать, чтобы поглумиться, когда он, отталкиваясь кулаками от бетонной платформы, вдогонку пускался. Тогда другие пассажиры обычно аккуратнее подавали – кто из жалости, кто со стыда. Он видел только рукава, пальцы и мелочь, а слушать не слушал. Сам он был из тех, кто горькую пьет.

    Двое попутчиков, ехавших в мягком вагоне, стояли у окна и гадали, где сейчас находятся и долго ли тут проторчат: пару минут, пару часов или же сутки. Никаких объявлений по трансляции не передавали, а интересоваться – себе дороже. Будь ты хоть трижды пассажир, а как станешь задавать вопросы о движении поездов – того и гляди примут за вредителя. Обоим было за тридцать – в таком возрасте уже крепко затвержены кое-какие уроки. Сухощавый, весь на нервах очкарик, из тех, которые слушают, обвешал себя чесночными дольками на нитках. Имени его попутчика история не сохранила; этот был из тех, которые на ус мотают.

    К их вагону, дребезжа, близилась тележка с ополовиненным нищим. Тот горланил лихие куплеты про деревенские непотребства. Остановившись под окном, жестами попросил подать на пропитание. В ответ очкарик поднял перед собой бутылку водки. Из вежливости уточнить решил. Только слыханное ли дело, чтобы нищий выпить отказался? Не прошло и минуты, как те двое спустились к нему на перрон.

    То бишь выдалась возможность сообразить на троих. Очкарик по-прежнему держал бутылку, а его спутник три стакана вынес. Налили, да как-то не поровну; пассажиры нагнулись и произнесли, как положено, «будем здоровы». Чокнулись; нервный худеряга склонил голову набок, отчего в стеклах очков на миг полыхнуло восходящее солнце, и что-то прошептал; другой хохотнул. Выпили до дна. Нищий тут же протянул свой стакан, требуя повторить. Собутыльники плеснули ему остатки, потом забрали стаканы и к себе в вагон поднялись. Блаженствуя от тепла, что растекалось по увечному телу, инвалид покатил к следующей кучке пассажиров. К тому времени, когда двое попутчиков обосновались в купе, тот, который услыхал, почти забыл, что сам же и сказал. А тот, который запомнил, только-только стал на ус мотать.

    Люди, с ним не знакомые или далекие от музыкальных кругов, считали, вероятно, что нанесенная ему в тридцать шестом году травма осталась далеко в прошлом. Он совершил серьезную ошибку, написав «Леди Макбет Мценского уезда», и Власть, как положено, его раскритиковала. В качестве покаяния он сочинил творческий ответ советского художника на справедливую критику. Позже, во время войны, написал Седьмую симфонию, чей антифашистский посыл волной прокатился по всему миру. А посему он был прощен.
    Но те, кому знакомы механизмы религии, а стало быть, и Власти, понимали, что к чему. Грешника можно и обелить, но это не значит, что грех как таковой стерт раз и навсегда, отнюдь нет. Если самый маститый отечественный композитор совершает подобные грехи, то насколько пагубно их влияние, насколько опасны они для окружающих? Грехи нельзя оставлять анонимными и забывать; их нужно привязывать к именам и сохранять в памяти, чтобы другим неповадно было. А посему «Сумбур вместо музыки» отразили в школьных учебниках и включили в консерваторский курс истории музыки.
    Да и главному грешнику недолго оставалось плыть по жизни без руля и без ветрил. Кто искушен в богослужебной риторике, кто с должным вниманием изучил формулировки редакционной статьи в «Правде», тот не мог не заметить косвенной отсылки к музыке для кино. В свое время Сталин высоко оценил созданное Дмитрием Дмитриевичем музыкальное сопровождение трилогии о Максиме, а Жданов, как известно, по утрам будил жену, наигрывая на рояле «Песню о встречном». С точки зрения партийно-правительственной верхушки, у Дмитрия Дмитриевича еще не все было потеряно; он сохранял способность сочинять – под неусыпным руководством - понятную, реалистичную музыку. Искусство, как постановил Ленин, принадлежит народу, причем из всех искусств важнейшим для советского человека является кино, а отнюдь не опера. А посему Дмитрий Дмитриевич нынче трудился под неусыпным руководством – и вот результат: в сороковом году ему вручили орден Трудового Красного Знамени за музыку к кинофильмам. Если он будет и впредь идти верной дорогой, то за этой наградой непременно последуют многие другие.

    Пятого января тысяча девятьсот сорок восьмого года, через двенадцать лет после краткого появления на оперном спектакле «Леди Макбет», Сталин и сопровождающие его лица вновь почтили своим присутствием Большой театр, на сей раз – чтобы послушать оперу Вано Мурадели «Великая дружба». Композитор, а по совместительству председатель Музфонда гордился своим гармоничным, патриотическим произведением, проникнутым духом соцреализма. Опера, заказанная к тридцатой годовщине Октября, уже два месяца с большим успехом шла на главных сценических площадках. Ее фабулу составляло укрепление советской власти на Северном Кавказе в период Гражданской войны.
    Грузин по рождению, Мурадели знал историю своего народа; к несчастью для композитора, Сталин, тоже сын Грузии, знал историю гораздо лучше. Мурадели показал, как грузины и осетины противостояли Рабоче-Крестьянской Красной армии, тогда как Сталин – не в последнюю очередь потому, что мать его была осетинкой, – располагал доподлинными сведениями о том, что с восемнадцатого по двадцатый год грузины и осетины рука об руку с российскими большевиками сражались за дело Революции. А контрреволюционную деятельность вели чеченцы и ингуши, которые являлись помехой для укрепления дружбы народов будущего Советского Союза.
    К этой историко-политической ошибке у Мурадели добавилась столь же непростительная музыкальная. В свою оперу он включил лезгинку, твердо зная, что это любимый танец Сталина. Но вместо того, чтобы выбрать подлинную, всем знакомую лезгинку и тем самым прославить богатство культурных традиций Кавказа, композитор самонадеянно решил изобрести собственный танец «в духе лезгинки».
    Через пять дней Жданов провел совещание деятелей советской музыки с участием семидесяти композиторов и музыковедов с целью обсуждения непрекращающегося тлетворного влияния формализма; еще через несколько дней Политбюро ЦК ВКП(б) опубликовало официальное постановление «Об опере „Великая дружба" В. Мурадели». Из него автор заключил, что его музыка далеко не столь гармонична и патриотична, как ему думалось, да еще при этом крякает и ухает почище, чем у некоторых. Его тоже заклеймили отъявленным формалистом за «увлечение сумбурными, невропатическими сочетаниями» и потакание вкусам узкой прослойки «специалистов и музыкальных гурманов». Торопясь спасти свою шкуру, не говоря уже о карьере, Мурадели не нашел ничего лучше, как выступить с заявлением. Его, дескать, совратили, сбили с пути истинного – в первую голову Дмитрий Дмитриевич Шостакович, а если конкретно, то сочинение указанного композитора, «Леди Макбет Мценского уезда».
    Товарищ Жданов еще раз напомнил отечественным музыкальным деятелям, что критика, прозвучавшая в тридцать шестом году в редакционной статье газеты «Правды», не утратила своей актуальности: народу требуется гармоничная, приятная слуху музыка, а не «сумбур». Неблагополучное состояние современной советской музыки докладчик связал с такими фигурами, как Шостакович, Прокофьев, Хачатурян, Мясковский и Шебалин. Их музыку он сравнил со звуками бормашины и «музыкальной душегубки».

    Жизнь вошла в послевоенное русло, а значит, мир вновь перевернулся с ног на голову; вернулся Террор, а вместе с ним вернулось безумие. На внеочередном съезде Союза композиторов один музыковед, провинившийся тем, что по наивности написал хвалебную книгу о Дмитрии Дмитриевиче, в униженном отчаянии заявил, что ноги его никогда не было в доме Шостаковича. Подтвердить это заявление он попросил композитора Юрия Левитина. Левитин «с чистой совестью» показал, что данный музыковед никогда не дышал тлетворным воздухом квартиры главного формалиста.

    На съезде мишенью критики сделались его Восьмая симфония и Шестая симфония Прокофьева. Темой обеих была война, трагическая и страшная, как показывали эти опусы. Но композиторам-формалистам недоставало понимания – как же мало они понимают, – что война величественна и триумфальна, она заслуживает прославления! А эти двое впадают в «нездоровый индивидуализм» и «пессимизм». Участвовать в съезде Союза композиторов он не собирался. Потому что приболел. Но на самом деле потому, что был близок к самоубийству. Направил съезду письмо с извинениями. Извинения были отклонены. Более того, съезд заявил о намерении продолжать работу вплоть до личной явки записного рецидивиста Дмитрия Дмитриевича Шостаковича: в случае необходимости предполагалось созвать консилиум с целью диагностики и лечения. «И от судеб защиты нет» – отправился он на съезд. Его предупредили, чтобы готовился к публичному покаянию. Идя к трибуне, он пытался придумать, что бы такое сказать, и тут ему в руку сунули готовый текст речи. Он монотонно бубнил в микрофон. Обещал в будущем писать мелодичную музыку для Народа, следуя указаниям Партии. В середине своего выступления поднял голову от официальной бумажки, обвел глазами зал и беспомощно выговорил:
    – Мне всегда кажется, что, когда я пишу искренне и так, как чувствую, тогда моя музыка не может быть «против» Народа и что в конечном счете я и сам – представитель… пусть в малой степени… нашего Народа.

    Со съезда он вернулся в полубессознательном состоянии. Его сместили с профессорских постов в консерваториях Москвы и Ленинграда. Он подумал, что лучше, наверное, лечь на дно. Однако вместо этого взялся – по примеру Баха – писать прелюдии и фуги. Естественно, первым делом им устроили разнос: его обвинили в искажении «окружающей действительности». А он все не мог забыть слова – отчасти свои собственные, отчасти напечатанные для него на бумажке, – которые слетали у него с языка в последние недели. Он не просто принял критику своих произведений, но и встретил ее аплодисментами. По сути дела, он отрекся от «Леди Макбет». И вспомнил, что сказал в свое время знакомому композитору о честности художественной и честности личной, а также о роли каждой.

    Теперь, после годичной опалы, у него состоялся Второй Разговор с Властью. Гром, вопреки известной поговорке, грянул из тучи, а не из навозной кучи. Шестнадцатого марта сорок девятого года сидели они дома с Ниной и композитором Левитиным. Зазвонил телефон; он снял трубку, послушал, нахмурился и объявил жене и гостю:
    – Сталин будет говорить.
    Нита ринулась в другую комнату к параллельному аппарату.
    – Дмитрий Дмитриевич, – раздался голос Власти, – как ваше здоровье?
    – Спасибо, Иосиф Виссарионович, все хорошо. Только живот побаливает.
    – Это не дело. Вас осмотрит доктор.
    – Да нет, спасибо. Мне ничего не нужно. У меня все есть.
    – Что ж, хорошо.
    Наступила пауза. Потом тот же голос с сильным грузинским акцентом, что ни день звучавший из миллионов громкоговорителей и радиоточек, осведомился, известно ли ему, что в Нью-Йорке намечается Всемирный конгресс деятелей науки и культуры в защиту мира. Он ответил: да, известно.
    – И что вы по этому поводу думаете?
    – Я думаю, Иосиф Виссарионович, что мир всегда лучше войны.
    – Хорошо. Значит, вы с радостью войдете в состав нашей делегации.
    – Нет, к сожалению, я не смогу.
    – Вы не сможете?
    – Мне уже задавал этот вопрос товарищ Молотов. Я сказал ему, что неважно себя чувствую и полететь не смогу.
    – В таком случае, повторяю, мы пришлем к вам доктора.
    – Дело не в этом. Меня сильно укачивает. Я не выношу перелеты.
    – Это не проблема. Доктор пропишет вам таблетки.
    – Спасибо за вашу заботу.
    – Значит, вы согласны?
    Он умолк. Какая-то часть сознания подсказывала, что один неверный слог может привести его в лагеря, а другая часть, как ни удивительно, страха не чувствовала.
    – Нет, я действительно не смогу, Иосиф Виссарионович. По другой причине.
    – Да?
    – У меня фрака нет. Без фрака невозможно выступать перед публикой. Сожалею, но в данный момент я не располагаю средствами.
    – Фрак – это не в моей прямой компетенции, Дмитрий Дмитриевич, но я уверен, что в ателье Управления делами ЦК партии концертный костюм вам обеспечат, не переживайте.
    – Но, к сожалению, есть и другая причина.
    – Что же является истинной причиной вашего отказа от поездки?
    Да, вполне возможно, что Сталин знал не все.
    – Видите ли, дело в том, что положение у меня весьма непростое. Там, в Америке, мои сочинения звучат постоянно, а у нас – нет. Мне будет трудно отвечать на провокационные вопросы американских корреспондентов. Как я поеду, когда моя музыка у нас не исполняется?
    – Что вы имеете в виду, Дмитрий Дмитриевич? Почему ваши произведения не исполняются?
    – Они запрещены. Наряду с произведениями некоторых других членов Союза композиторов.
    – Запрещены? Кто запретил?
    – Главрепертком. Еще в прошлом году, четырнадцатого февраля. Существует целый перечень сочинений, запрещенных к исполнению. Из-за этого концертные организации, как вы понимаете, Иосиф Виссарионович, отказываются включать в программы и остальные мои произведения. А музыканты боятся их играть. Так что меня, можно сказать, внесли в черный список. И ряд моих коллег тоже.
    – От кого конкретно исходило такое указание?
    – По всей видимости, от правительства.
    – Нет, – отозвался голос Власти. – Мы таких указаний не давали.
    Власть погрузилась в раздумья; он не мешал.
    – Нет. Это ошибка. Мы призовем к порядку товарищей цензоров. Ни одно из ваших сочинений не запрещено. Их можно исполнять беспрепятственно. Как всегда.
    Чуть ли не в тот же день ему, как и другим композиторам, прислали копию первоначального постановления. К ней был прикреплен документ, в котором данное постановление отменялось как ошибочное, а Главреперткому объявлялся выговор. На документе стояла подпись: «Председатель Совета министров СССР И. Сталин».
    А посему пришлось лететь в Нью-Йорк.

    По его наблюдениям, грубость и тирания всегда идут рука об руку. Он для себя отметил, что Ленин, когда надиктовывал свое политическое завещание и рассматривал кандидатуры возможных преемников, подчеркнул, что Сталин «слишком груб». Возмутительно, кстати, что в музыкальном мире дирижеров подчас восторженно называют «диктаторами». Грубить оркестранту, который старается, как может, недопустимо. А сами тираны, эти повелители дирижерской палочки, упиваются своим хамством, как будто оркестр только тогда хорошо играет, когда его погоняют кнутом издевок и унижений.
    Всех переплюнул Тосканини. Вживую этого дирижера он не видел – знал его только по записям. У того все было не так: темп, дух, нюансировка… Тосканини рубил музыку, как винегрет, да еще поливал отвратным соусом. Это не на шутку злило. Однажды «маэстро» прислал ему запись Седьмой симфонии. В ответном письме пришлось указать на многочисленные недочеты исполнения. Получил ли великий дирижер это письмо, а если получил, то вник ли в его суть, так и осталось неизвестным. Счел, видимо, что в письме по определению должны содержаться одни дифирамбы, потому как довольно скоро в Москву прилетела радостная весть: Дмитрий Дмитриевич Шостакович избран почетным членом Тосканиниевского общества! И сразу на него посыпались бандероли с подарочными граммофонными записями музыкальных произведений под управлением именитого погонщика рабов. Пластинки эти он даже не слушал, а просто складывал в стопку, чтобы потом передарить. Не друзьям, конечно, а кое-кому из знакомых, людям особого сорта, которые, как он знал наперед, будут в восторге.
    Дело было не в amour propre и касалось, собственно, не только музыки. Некоторые дирижеры орали и матерились на оркестрантов, закатывали сцены, грозились уволить первого кларнетиста за опоздание. А оркестранты, вынужденные с этим мириться, распускали байки за спиной у дирижера, выставляя того «настоящим зверем». Со временем они и сами начинали разделять убеждение этого повелителя палочки в том, что могут сносно играть только под свист кнута. Это сбившееся в кучу стадо мазохистов, которые нет-нет да и обменивались между собой ироническими замечаниями, в целом восхищалось своим вожаком за его благородство и высокие идеалы, понимание цели, способность к более широкому взгляду, нежели у того, кто корпит у себя в кабинете, протирая штаны за письменным столом. Пусть маэстро изредка, только в силу необходимости, проявляет крутой нрав, но он – великий вожак, за ним нужно следовать. И кто после этого станет отрицать, что оркестр – это микрокосм, слепок общества?

    Когда таким дирижерам, готовым наорать даже на партитуру, мерещилась ошибка или погрешность, у него, как у композитора, был наготове ритуальный, вежливый ответ, за долгие годы отточенный до совершенства.
    Ему представлялся следующий диалог.
    Власть: Послушайте, мы сделали революцию!
    Гражданин Второй Гобой: Да, конечно, ваша революция прекрасна. Это гигантский шаг вперед по сравнению с тем, что было прежде. В самом деле, огромное достижение. Только вот время от времени меня посещает мысль… Возможно, я глубоко заблуждаюсь… но так ли уж необходимо расстреливать всех этих инженеров, военачальников, ученых, музыковедов? Гноить миллионы в лагерях, используя сограждан как рабов и загоняя их до смерти, всем и каждому внушать страх, выбивать ложные признания – и все под знаменем революции? Сотни людей каждую ночь ждут, что их выдернут из постели, заберут в Большой дом или на Лубянку, под пытками вынудят подписать сфабрикованные доносы, а потом убьют выстрелом в затылок? Поймите, я просто недоумеваю.
    Власть: Да-да, мне понятна ваша позиция. Вы совершенно правы. Но давайте пока оставим как есть. А к следующему разу я учту ваше замечание.

    Не один год он произносил за новогодним столом свой обычный тост. Триста шестьдесят четыре дня в году страна волей-неволей ежедневно внимала безумным заверениям Власти: что все к лучшему в этом лучшем из миров; что рай на земле уже построен – ну или вот-вот будет построен, как только срубим очередной лес, и вокруг разлетятся миллионы щепок, и останется всего ничего – расстрелять еще пару тысяч вредителей. Что настанут лучшие времена – нет, вроде бы уже настали. А на триста шестьдесят пятый день он, поднимая бокал, торжественно говорил: «Выпьем за то, чтобы только не лучше!»

    Россия, конечно, и прежде знавала тиранов; из-за этого в народе пышным цветом расцвела ирония. Как говорится, «Россия – родина слонов». Все изобретения были сделаны в России, потому что… ну, во-первых, это Россия, где предрассудками никого не удивишь; а во-вторых, потому, что нынче это уже Советская Россия, страна с самым высоким уровнем общественного развития за всю историю человечества: естественно, все открытия делаются именно здесь. Когда автомобильный концерн Форда отказался от выпуска «Модели „А"», Страна Советов скупила все производственные мощности, и – о чудо! – миру явились подлинные, разработанные в СССР двадцатиместные автобусы и легкие грузовики! То же самое – в тракторостроении: с американских конвейеров, вывезенных из Америки и собранных американскими специалистами, вдруг стали сходить трактора отечественного производства. Или, например, скопировали фотоаппарат «лейка» – и тут же родился ФЭД, названный так в честь Феликса Эдмундовича Дзержинского и оттого совсем уж отечественный. Кто сказал, что время чудес прошло? И ведь все перечисленное достигнуто за счет названий – их преобразующая сила поистине революционна. Или взять, к примеру, всем известный французский батон. Многие годы только так его и называли. Но в один прекрасный день французский батон с прилавков исчез. Вместо него появился «городской батон» – естественно, один к одному, но уже в качестве патриотического продукта советских городов.

    Когда говорить правду стало невозможно (поскольку это каралось смертью), пришлось ее маскировать. В еврейской народной традиции маской отчаяния служит танец. А здесь маской правды сделалась ирония. Потому что на нее слух тирана обычно не настроен. Поколение старых большевиков, которые делали Революцию, того не понимало; отчасти по этой причине среди них было особенно много жертв. Нынешнее поколение, его собственное, улавливало ситуацию на интуитивном уровне. А посему, дав согласие лететь в Нью-Йорк, он на следующий же день написал письмо следующего содержания:

    Дорогой Иосиф Виссарионович!
    Прежде всего, примите, пожалуйста, мою сердечную благодарность за вчерашний разговор. Вы меня очень поддержали, так как предстоящая поездка в Америку сильно меня беспокоила. Я горжусь оказанным мне доверием и обязуюсь его оправдать. Для меня большая честь выступать от имени великого советского народа за дело мира. Мое недомогание не сможет помешать выполнению столь ответственной миссии.
    Ставя свою подпись, он усомнился, что Великий Вождь и Учитель прочтет это самолично. Видимо, ему передадут общий смысл, а письмо подошьют в соответствующую папку и отправят с глаз долой в архив. Там оно, вероятно, исчезнет на десятилетия, а возможно, и на двести миллиардов лет, после чего кто-нибудь его прочтет и станет ломать голову: что же, в самом-то деле, хотел этим сказать отправитель?

    В идеале молодой человек не должен быть ироничным. У молодых ирония препятствует развитию, притупляет воображение. Жизнь лучше начинать с открытым забралом, с верой в других, с оптимизмом, с доверительностью ко всем и во всем. А уж потом, придя к пониманию вещей и людей, можно культивировать в себе ироничность. Естественный ход человеческой жизни – от оптимизма к пессимизму, а ироничность помогает смягчить пессимизм, помогает достичь равновесия, гармонии.
    Но этот мир не идеален, а потому ирония разрастается здесь неожиданным и странным образом. За одну ночь, как гриб; беспощадно, как раковая опухоль.

    Сарказм опасен для того, кто им пользуется, потому что воспринимается как язык саботажника и вредителя. А ирония где-то, в чем-то (надеялся он) дает возможность сохранить все ценное, даже в ту пору, когда шум времени гремит так, что вылетают оконные стекла. И что же для него ценно? Музыка, семья, любовь. Любовь, семья, музыка. Порядок приоритетов может меняться. Способна ли ирония защитить его музыку? Настолько, насколько ирония остается тайным языком, позволяющим пронести ценности мимо нежелательных ушей. Но существовать исключительно в качестве кода она не может: порой в высказывании нужна прямолинейность. Способна ли ирония защитить его детей? Максима, десятилетнего, на школьном экзамене по музыке заставили прилюдно очернять отца. Тогда какой прок от иронии для Гали с Максимом?
    А любовь… не его собственные неловкие, сбивчивые, взахлеб, докучливые объяснения в любви, а любовь как таковая: он всегда считал, что любовь как природная стихия несокрушима и что перед лицом нависшей угрозы возможно ее защитить, прикрыть, укутать иронией. Теперь уверенности в этом поубавилось. Коль скоро тирания так преуспела в разрушении, что ей стоит разрушить заодно и любовь, умышленно или походя? Тирания требует любви к партии, к государству, к Великому Вождю и Рулевому, к народу. Но от таких великих, благородных, бескорыстных, безусловных «любовей» отвлекает любовь к единственному человеку, буржуазная и волюнтаристская. И в нынешней обстановке людям постоянно угрожает опасность не сохранить себя целиком. Если их последовательно терроризировать, они мутируют, съеживаются, усыхают – все это приемы выживания. А посему пребывал он не то что в тревоге, а зачастую в лютом страхе: в страхе оттого, что любовь доживает последние дни.

    Лес рубят – щепки летят: так приговаривают строители социализма. А вдруг, опустив топор, ты увидишь, что извел весь лес на щепки?

    В разгар войны он написал «Шесть романсов на стихи английских поэтов» – из тех произведений, которые запретил Главрепертком, а впоследствии разрешил Сталин. Пятый романс был на шестьдесят шестой сонет Шекспира: «Измучась всем, я умереть хочу…» Как русский человек, он любил Шекспира и хорошо знал его творчество по переводам Пастернака. Когда Пастернак читал со сцены шестьдесят шестой сонет, публика трепетно вслушивалась в первые два четверостишия и напряженно ждала девятой строки:
    И вспоминать, что мысли замкнут рот.
    В этом месте включались все: кто едва слышно, кто шепотом, самые храбрые – фортиссимо, но никто не сомневался в истинности этих слов, никто не хотел, чтобы его мыслям замыкали рот.
    Да, Шекспира он любил; еще до войны написал музыку к спектаклю «Гамлет». Кто бы усомнился в глубоком шекспировском понимании человеческой души, жизненных обстоятельств? Удалось ли хоть кому-нибудь превзойти «Короля Лира» в изображении всеобъемлющего крушения человеческих иллюзий? Нет, не так: не крушения, ведь крушение предполагает внезапный глубинный кризис, а людские иллюзии скорее крошатся, постепенно угасая. Процесс это долгий и мучительный, зубная боль души. Но зуб можно вырвать – и боль пройдет. А иллюзии, уже мертвые, загнивают внутри нас, источая зловоние. Нам никуда не деться от их привкуса и запаха. Мы вечно таскаем их с собой. Он-то – безусловно.
    Мыслимо ли не любить Шекспира? Хотя бы за то, что Шекспир любил музыку. Она пронизывает все его пьесы, даже трагедии. Взять хотя бы тот миг, когда Лир под звуки музыки стряхивает с себя безумие… А «Венецианский купец», где Шекспир прямо говорит: тот, у кого нет музыки в душе, способен на грабеж, измену, хитрость, и верить такому нельзя. Потому-то тираны ненавидят музыку, как ни пытаются изображать иное. Впрочем, поэзию они ненавидят еще сильнее. К сожалению, он не смог присутствовать на том вечере ленинградских поэтов, когда при появлении Ахматовой слушатели вскочили как один и устроили овацию. Сталин, когда ему доложили, в бешенстве потребовал ответа: «Кто организовал вставание?» А еще сильнее, чем поэзии, тираны чураются и боятся театра: «Кто организовал вставание?» Шекспир держит зеркало перед природой, а кому охота видеть собственное отражение? Немудрено, что «Гамлет» долгое время оставался под запретом; Сталин не выносил эту трагедию почти так же яростно, как «Макбета».
    Однако при всем том Шекспир, не знающий себе равных в изображении стоящих по колено в крови тиранов, был немного наивен. Потому что эти чудовища у него терзались сомнениями, дурными снами, угрызениями совести, чувством вины. Им являлись духи убиенных. Но в реальной жизни, в условиях реального террора, откуда возьмется неспокойная совесть? Откуда возьмутся дурные сны? Это всего лишь сентиментальность, ложный оптимизм, надежда увидеть мир таким, как нам хочется, а не таким, как есть. Среди тех, кто машет топором так, что щепки летят, кто у себя за письменным столом в Большом доме покуривает «Беломор», кто подписывает приказы и делает телефонные звонки, кто ставит точку в твоем деле, а заодно и в жизни, – много ли меж ними таких, кто истерзан дурными снами или хоть раз видел перед собой чей-то укоризненный дух?

    Как сказано у Ильфа и Петрова, «надо не только любить советскую власть, надо сделать так, чтобы и она вас полюбила». Его самого советская власть никогда не любила. Происхождение подкачало: из либеральной интеллигенции подозрительного града Санкт-Ленинбурга. Чистота рабоче-крестьянской крови ценилась у советской власти не меньше, чем арийская чистота у нацистов. А кроме того, ему хватало самомнения (или глупости) подмечать и запоминать, что вчерашние слова партии зачастую идут вразрез с сегодняшними. Ему хотелось жить в окружении музыки, родных и друзей – самое простое желание, но совершенно несбыточное. Кому-то постоянно требовалось обрабатывать его душу, равно как и души остальных. Кому-то требовалось, чтобы он перековался подобно рабам-строителям Беломорско-Балтийского канала. Кому-то требовался «оптимистический Шостакович». Мир утопает в крови и навозной жиже, а ты знай улыбайся. Но у художника другая душевная организация: пессимистическая, нервная. Значит, кому-то требуется отлучить тебя от искусства. Однако людей искусства, которые не имеют ничего общего с искусством, и так расплодилось в избытке! Как говорил Чехов, если вам подают кофе, не старайтесь искать в нем пиво.
    Да и политические навыки не у всех есть: он, к примеру, не научился лизать сапоги, не умел выгадывать момент, чтобы начать плести сети против безвинных или предавать друзей. Для таких задач лучше подходит кто-нибудь вроде Хренникова. Тихон Николаевич Хренников: композитор с чиновничьей душой. Слух у Хренникова посредственный, зато нюх на власть абсолютный. Поговаривают, будто он – креатура самого Сталина, у которого чутье на подобные назначения. Как говорится, рыбак рыбака…
    Кроме всего прочего, Хренникову повезло родиться в семье барышников. Он с детства знал, как угождать покупателям лошадей, а позже – и тем, кто, имея ослиные уши, давал указания по композиции. С середины тридцатых он громил художников куда более самобытных и талантливых, чем какой-то Шостакович, а уж получив от Сталина в сорок восьмом году кресло первого секретаря Союза композиторов, еще и забрал себе официальную власть. Руководил гонениями на формалистов и безродных космополитов, прикрываясь словоблудием, от которого вянут уши. Мешал росту, давил творчество, рушил семьи…
    Но его пониманию власти можно только позавидовать; тут ему нет равных. В магазинах висят таблички: «ПРОДАВЕЦ И ПОКУПАТЕЛЬ, БУДЬТЕ ВЗАИМНО ВЕЖЛИВЫ». Но продавец всегда важнее: покупателей много, а он один. Аналогично: композиторов много, а первый секретарь один. Со своими коллегами Хренников держится как продавец, никогда не читавший табличек о вежливости. В своем мирке он добился неограниченного влияния: и карает, и милует. И как любой образцовый чиновник, неукоснительно поворачивается вслед за властью.



    Если заметили ошибку, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter
    ПОДЕЛИТЬСЯ:
    Про деток, от рождения до школы